Неточные совпадения
Ужель та самая Татьяна,
Которой он наедине,
В начале нашего романа,
В глухой, далекой стороне,
В благом пылу нравоученья
Читал когда-то наставленья,
Та, от которой он хранит
Письмо, где
сердце говорит,
Где всё наруже, всё на воле,
Та
девочка… иль это сон?..
Та
девочка, которой он
Пренебрегал в смиренной доле,
Ужели с ним сейчас была
Так равнодушна, так смела?
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется, была,
И я любила вас; и что же?
Что в
сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам была не новость
Смиренной
девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
Je n’ai pas le coeur assez large, [У меня не настолько широкое
сердце,] чтобы полюбить целый приют с гаденькими
девочками.
Всё в этой
девочке было мило, но всё это почему-то не забирало за
сердце.
Нет, Верочка, это не странно, что передумала и приняла к
сердцу все это ты, простенькая
девочка, не слышавшая и фамилий-то тех людей, которые стали этому учить и доказали, что этому так надо быть, что это непременно так будет, что «того не может не быть; не странно, что ты поняла и приняла к
сердцу эти мысли, которых не могли тебе ясно представить твои книги: твои книги писаны людьми, которые учились этим мыслям, когда они были еще мыслями; эти мысли казались удивительны, восхитительны, — и только.
Валек, вообще очень солидный и внушавший мне уважение своими манерами взрослого человека, принимал эти приношения просто и по большей части откладывал куда-нибудь, приберегая для сестры, но Маруся всякий раз всплескивала ручонками, и глаза ее загорались огоньком восторга; бледное лицо
девочки вспыхивало румянцем, она смеялась, и этот смех нашей маленькой приятельницы отдавался в наших
сердцах, вознаграждая за конфеты, которые мы жертвовали в ее пользу.
Мальчик, по имени Валек, высокий, тонкий, черноволосый, угрюмо шатался иногда по городу без особенного дела, заложив руки в карманы и кидая по сторонам взгляды, смущавшие
сердца калачниц.
Девочку видели только один или два раза на руках пана Тыбурция, а затем она куда-то исчезла, и где находилась — никому не было известно.
Я не знал еще, что такое голод, но при последних словах
девочки у меня что-то повернулось в груди, и я посмотрел на своих друзей, точно увидал их впервые. Валек по-прежнему лежал на траве и задумчиво следил за парившим в небе ястребом. Теперь он не казался уже мне таким авторитетным, а при взгляде на Марусю, державшую обеими руками кусок булки, у меня заныло
сердце.
Улыбнулась Дуня, припала личиком к груди тут же сидевшей Дарьи Сергевны. Ровно мукá, побелела Анисья Терентьевна, задрожали у ней губы, засверкали глаза и запрыгали… Прости-прощай, новенький домик с полным хозяйством!.. Прости-прощай, капитал на разживу! Дымом разлетаются заветные думы, но опытная в житейских делах мастерица виду не подала, что у ней нá
сердце. Скрепя досаду, зачала было выхвалять перед Марком Данилычем Дунюшку: и разуму-то она острого, и такая
девочка понятливая, да такая умная.
Груня имела большое влияние на подраставшую
девочку, ее да Дарью Сергевну надо было Дуне благодарить за то, что, проживши семь лет в Манефиной обители, она всецело сохранила чистоту душевных помыслов и внедрила в
сердце своем стремление к добру и правде, неодолимое отвращенье ко всему лживому, злому, порочному.
Понимал Патап Максимыч, что за бесценное сокровище в дому у него подрастает. Разумом острая,
сердцем добрая, ко всему жалостливая, нрава тихого, кроткого, росла и красой полнилась Груня. Не было человека, кто бы, раз-другой увидавши
девочку, не полюбил ее. Дочери Патапа Максимыча души в ней не чаяли, хоть и немногим была постарше их Груня, однако они во всем ее слушались. Ни у той, ни у другой никаких тайн от Груни не бывало. Но не судьба им была вместе с Груней вырасти.
— Постой, постой, мое дитятко, милая моя, сердечная ты моя
девочка!.. Как бы знала ты!.. О Господи, Господи, не вмени во грех рабе твоей!..
Сердце чисто созижди во мне, Боже, и дух прав обнови во утробе моей, отжени от мене омрачение помыслов… Уйди, Фленушка, уйди… Кликни Евпраксеюшку с Анафролией… Ступай, ступай!..
Перевязка была очень болезненна, но
сердце у
девочки работало слишком плохо, чтобы ее можно было хлороформировать.
Дверь в кабинет отворена… не более, чем на ширину волоса, но все же отворена… а всегда он запирался. Дочь с замирающим
сердцем подходит к щели. В глубине мерцает лампа, бросающая тусклый свет на окружающие предметы.
Девочка стоит у двери. Войти или не войти? Она тихонько отходит. Но луч света, падающий тонкой нитью на мраморный пол, светил для нее лучом небесной надежды. Она вернулась, почти не зная, что делает, ухватилась руками за половинки приотворенной двери и… вошла.
Моя маленькая драма продолжалась: я учился (неважно), переходил из класса в класс, бегал на коньках, пристрастился к гимнастике, ходил к товарищам, вздрагивал с замиранием
сердца, когда в знойной тишине городка раздавалось болтливое шарканье знакомых бубенцов, и все это время чувствовал, что
девочка в серой шубке уходит все дальше…
Но волна горячего участия к этой незнакомой
девочке прилила к моему
сердцу почти физическим ощущением теплоты, точно в грудь мне налили горячей воды.
Через два года после свадьбы у нее родилась
девочка, которая через неделю умерла, оставив глубокий рубец в ее еще детском
сердце.
Я действительно в сны не верил. Спокойная ирония отца вытравила во мне ходячие предрассудки. Но этот сон был особенный. В него незачем было верить или не верить: я его чувствовал в себе… В воображении все виднелась серая фигурка на белом снегу,
сердце все еще замирало, а в груди при воспоминании переливалась горячая волна. Дело было не в вере или неверии, а в том, что я не мог и не хотел примириться с мыслью, что этой
девочки совсем нет на свете.
Я стоял с книгой в руках, ошеломленный и потрясенный и этим замирающим криком девушки, и вспышкой гнева и отчаяния самого автора… Зачем же, зачем он написал это?.. Такое ужасное и такое жестокое. Ведь он мог написать иначе… Но нет. Я почувствовал, что он не мог, что было именно так, и он только видит этот ужас, и сам так же потрясен, как и я… И вот, к замирающему крику бедной одинокой
девочки присоединяется отчаяние, боль и гнев его собственного
сердца…
И в тот же вечер этот господин Сердечкин начал строить куры поочередно обеим барышням, еще не решивши, к чьим ногам положит он свое объемистое
сердце. Но эти маленькие девушки, почти
девочки, уже умели с чисто женским инстинктом невинно кокетничать и разбираться в любовной вязи. На все пылкие подходы юнкера они отвечали...
— Да кое-как я ее опять успокоила, ребеночка она сама уложила на диван, с полгода ему, не более —
девочка, крикнул он, да так пронзительно, что
сердце у меня захолодело… она его к груди, да, видно, молока совсем нет, еще пуще кричать стал… смастерила я ему соску, подушек принесла, спать вместе с ней уложила его, соску взял и забылся, заснул, видимо, в тепле-то пригревшись… Самоварчик я соорудила и чайком стала мою путницу поить… И порассказала она мне всю свою судьбу горемычную… Зыбина она по фамилии…
— Очень просто, тогда военные были в моде; на меня —
девочку — это и подействовало; кроме того, все говорили, что у него
сердце прекрасное.
В груди у Никитича билось нежное и чадолюбивое
сердце, да и других детей, кроме Оленки, у него не было. Он пестовал свою
девочку, как самая заботливая нянька.
И Максим рассмеялся, поглаживая ее руку, которую держал в своей. Между тем
девочка продолжала смотреть на него своим открытым взглядом, сразу завоевавшим его женоненавистническое
сердце.
Этот простой вопрос больно отозвался в
сердце слепого. Он ничего не ответил, и только его руки, которыми он упирался в землю, как-то судорожно схватились за траву. Но разговор уже начался, и
девочка, все стоя на том же месте и занимаясь своим букетом, опять спросила...
Он состоял из пяти существ, почти одинаково близких ее
сердцу: из толстозобого ученого снегиря, которого она полюбила за то, что он перестал свистать и таскать воду, маленькой, очень пугливой и смирной собачонки Роски, сердитого кота Матроса, черномазой вертлявой
девочки лет девяти, с огромными глазами и вострым носиком, которую звали Шурочкой, и пожилой женщины лет пятидесяти пяти, в белом чепце и коричневой кургузой кацавейке на темном платье, по имени Настасьи Карповны Огарковой.
Настасья Карповна была женщина самого веселого и кроткого нрава, вдова, бездетная, из бедных дворянок; голову имела круглую, седую, мягкие белые руки, мягкое лицо с крупными, добрыми чертами и несколько смешным, вздернутым носом; она благоговела перед Марфой Тимофеевной, и та ее очень любила, хотя подтрунивала над ее нежным
сердцем: она чувствовала слабость ко всем молодым людям и невольно краснела, как
девочка, от самой невинной шутки.
Кончилось тем, что нужно все снова начать, потому что в заключение всего я решила сегодня, что вы еще мне совсем неизвестны, что я вчера поступила, как ребенок, как
девочка, и, разумеется, вышло так, что всему виновато мое доброе
сердце, то есть я похвалила себя, как и всегда кончается, когда мы начнем свое разбирать.
— Ох, дети, дети, сколько они доставляют и забот, и хлопот… С
девочками беда, да и с мальчиками не сладко… Вот я, благодарю Создателя, хоть и вырастила одного, троих Бог прибрал, не дал веку, и всем он хорош, и почтителен, и любящий, и честный, не пьяница, не мот, не развратник, а все
сердце за него ноет и ноет.
— Я понимаю вас, — пожал ей руку Аркадий Семенович, — у вас прекрасная душа и доброе
сердце… Я думал, что у моей
девочки тоже доброе
сердце… Я ошибся…
Бедная мать при ней оплакивала смерть своей бедной
девочки еще до рождения, недоумевала, как это могло случиться, и положительно разрывала на части
сердце Дарьи Васильевны.
Ее падчерица была почти красавица, почти еще
девочка, но с редким
сердцем, с ясной, непорочной душой, весела, умна, нежна.
— Ты ведь говорил, Ваня, что он был человек хороший, великодушный, симпатичный, с чувством, с
сердцем. Ну, так вот они все таковы, люди-то с
сердцем, симпатичные-то твои! Только и умеют, что сирот размножать! Гм… да и умирать-то, я думаю, ему было весело!.. Э-э-эх! Уехал бы куда-нибудь отсюда, хоть в Сибирь!.. Что ты,
девочка? — спросил он вдруг, увидев на тротуаре ребенка, просившего милостыню.
Видно было, что ее мамашане раз говорила с своей маленькой Нелли о своих прежних счастливых днях, сидя в своем угле, в подвале, обнимая и целуя свою
девочку (все, что у ней осталось отрадного в жизни) и плача над ней, а в то же время и не подозревая, с какою силою отзовутся эти рассказы ее в болезненно впечатлительном и рано развившемся
сердце больного ребенка.
— Да-с, разумеется, на татарке. Сначала на одной, того самого Савакирея жене, которого я пересек, только она, эта татарка, вышла совсем мне не по вкусу: благая какая-то и все как будто очень меня боялась и нимало меня не веселила. По мужу, что ли, она скучала, или так к
сердцу ей что-то подступало. Ну, так они заметили, что я ею стал отягощаться, и сейчас другую мне привели, эта маленькая была
девочка, не более как всего годов тринадцати… Сказали мне...
Майор молчал и курил свою трубочку, но
сердце его чуяло, и родной глаз очень хорошо замечал все, что делается с
девочкой.
— Не знаю, миленькие, не знаю, только чует мое
сердце, что беда… — настаивала
девочка.
— Чует мое
сердце, чует беду… — продолжала
девочка.
Елена только посмотрела на мать и ни слова не сказала: она почувствовала, что скорее позволит растерзать себя на части, чем выдаст свою тайну, и опять стало ей и страшно и сладко на
сердце. Впрочем, знакомство ее с Катей продолжалось недолго: бедная
девочка занемогла горячкой и через несколько дней умерла.
Подняв во время второго блюда на нее глаза, я был поражен до боли в
сердце. Бедная
девочка, отвечая на какой-то пустой вопрос графа, делала усиленные глотательные движения: в ее горле накипали рыдания. Она не отрывала платка от своего рта и робко, как испуганный зверек, поглядывала на нас: не замечаем ли мы, что ей хочется плакать?
Оказывается теперь, что кривизна ногтя осталась и, быть может, была единственным отличием Тани Берестовой от княжны Людмилы Васильевны Полторацкой. Эта мелочь из детской жизни
девочки, конечно, была забыта всеми. Она могла только случайно сохраниться в памяти горячо принявших вопрос о ногте Тани своим детским
сердцем княжны Людмилы и Оси.
Глаза ее загорелись огнем бешенства. Уже тогда, когда Никита заявил, что ненавидит княгиню и княжну, в
сердце молодой девушки эта ненависть мужа ее матери нашла быстрый и полный отклик. В ее уме разом возникли картины ее теперешней жизни в княжеском доме в качестве «дворовой барышни» — она знала это насмешливое прозвище, данное ей в девичьей — в сравнении с тем положением, которое она занимала в этом же доме, когда была
девочкой.
Но, странное дело, сказочная таинственность дома как-то вдруг уменьшилась, и уже при входе в княжеский парк обе
девочки перестали ощущать биение своих
сердец в ожидании заглянуть в окна дома.
Княжна задумалась. Будучи еще совсем маленькими
девочками, они обе были влюблены в Осипа Лысенко, и чувство это с летами, несмотря на продолжительное отсутствие предмета детского чувства, а быть может, именно вследствие этого отсутствия, не изгладилось в их
сердцах.
Встань, бедный самозванец.
Не мнишь ли ты коленопреклоненьем,
Как
девочке доверчивой и слабой
Тщеславное мне
сердце умилить?
Ошибся, друг: у ног своих видала
Я рыцарей и графов благородных;
Но их мольбы я хладно отвергала
Не для того, чтоб беглого монаха…
Слово «сцена» было произнесено. Палтусов задумался. Ему жалко стало этой «
девочки», — так он называл ее про себя. Она умненькая, с прекрасным
сердцем, веселая, часто забавная. Женишка бы ей…
— Я очень доволен, что вы сознались. Раскаяние должно послужить вам наказанием. Что касается меня, то я не хочу заниматься с
девочками, у которых нет
сердца. Завтра же меня здесь не будет.
Ворона была противная, злющая, но ей перебили крыло и лапку, и этого было достаточно, чтобы разжалобить
сердца сердобольных
девочек.
Маленькая
девочка с вишневыми глазками победила мое
сердце.
Страшное слово «мачеха», давно сделавшееся прилагательным именем для выражения жестокости, шло как нельзя лучше к Александре Петровне; но Сонечку нельзя было легко вырвать из
сердца отца;
девочка была неуступчивого нрава, с ней надо было бороться, и оттого злоба мачехи достигла крайних пределов; она поклялась, что дерзкая тринадцатилетняя девчонка, кумир отца и целого города, будет жить в девичьей, ходить в выбойчатом платье и выносить нечистоту из-под ее детей…